BDSMPEOPLE.CLUB

Глава 6 Голубая луна))

Любование голубой луной
Если бы современное японское кино, скажем фильмы зна­менитого Китано Такэси, могли быть известны широкому кругу российских зрителей лет эдак 30 назад, его в традициях тех времен назвали бы «обличителем пороков японского общества». В картинах этого «японского Максима Горького» и в самом деле хватает мизераблей и всяческих добровольных изгоев, а уж пороки они демонстрируют — все, какие только можно придумать. Разумеется, не обходится и без самого любимого японцами — гомосексуализма, чего в пролетар­ских описаниях жизни бомжей не было — в России голубая традиция дожидалась Владимира Сорокина (и дождалась). Эпизоды блокбастера Китано, ориентированного прежде всего на европейскую и американскую публику, «Дзатоити» («Zatoichi»), брутальны и шокирующи. Напомним один из них: погибающий от голода маленький мальчик, чтобы про­кормить себя и сестру, решается на проституцию. Он под­ходит на улице к прохожему и просто говорит: «Дядя, возь­мите меня». И дядя берет... Отсутствие всяких витиеватостей и условностей не только придает художественную силу эпи­зоду, но и с самурайской прямотой заявляет, что такая атмо­сфера правдива, что она была обычна для самурайской Японии. То, что для нас шок, для них считалось тяжелым, но не чрезмерно выдающимся способом зарабатывания денег. У «дяди» не возникает и не может возникнуть мысль о том, что он педофил и гомосексуалист, он просто соглашается — после секундного колебания... Один из лучших фильмов дру­гого знаменитого японца — «Табу» Осима Нагиса — довольно точно передает голубоватое свечение самурайских будней и отношение суровых воинов к этой слабости рода челове­ческого — одновременно укоризненное (это мешает службе) и снисходительное (если не сильно, то пусть мешает).

И в «Табу», и в «Дзатоити» изображены времена позднего самурайства — вторая половина эпохи Эдо, то есть XIX век. О том, что такое поведение не было результатом моральной деградации японского общества, а являлось следствием рас­сматриваемого нами простодушно-божественного отно­шения к плотским занятиям любовью, свидетельствуют и упоминавшиеся уже памятники литературы, повест­вующие о более ранних временах, а главное, произведения, созданные современниками, а не описанные сегодняш­ними художниками — им хватит для вдохновения и реалий наших дней. Во все времена и в Европе, и в Японии боль­шинство посетителей публичных домов составляли монахи и военные. Некоторые из них искали не обычные женские, а менее распространенные, но и поныне существующие мужские публичные дома. Тем более что даже внешне отли­чить утонченного самурая от девушки бывало не так-то просто, особенно если учесть, что вполне открыто предаю­щиеся голубой страсти воины нередко одевались по-женски, подражали женской походке и речи и отращивали длинные волосы.

Конец XVIII века стал в Японии временем расцвета гомо­сексуализма, когда оформились основные его эстетиче­ские обоснования, изложенные в трактатах известных саму­раев, ученых и, конечно, монахов. «Веселые кварталы» по всей стране откликнулись на эту популярность ростом пред­ложения: десятки крупных «мужских домов» предлагали на любой вкус сотни объектов вожделения. Ёсивара, располо­женная рядом с храмовым комплексом Сэнсодзи в Эдо, дала пример совмещения буддийской добродетели с однополой страстью, и многие «мужские дома» не просто соседствовали в Японии с храмами, а нередко использовали территорию святилищ в своих целях, как это было, например, в эдо- ском храме Юсима Тэндзин, ныне — месте паломничества тысяч студентов, в том числе из расположенного поблизости Токийского университета. Несмотря на мощную «теорети­ческую базу» гомосексуализма, созданную его апологетами, правительство сёгуната со временем пришло к выводу, что такая любовь все же является противоестественной, и к сере­дине XIX века Эдо почти лишился гомосексуальных при­тонов, а следом железной рукой гетеросамураев был наведен порядок и в отдаленных провинциях. Однако это не значит, что гомосексуализм в Японии исчез, отнюдь нет.

«Вне стен публичных домов гомосексуалисты превра­тились в “продавцов благовоний”. Претенциозно и богато выряженные, эти женоподобные личности носили коробки из дерева кири с различными благовониями, завернутые в голубую материю; они стучались в двери лучших домов ари­стократов и военачальников, предлагая ароматные курения и себя самих».

Но откуда же взялась в японцах такая странная для евро­пейцев страсть? Я уже не раз упоминал, что еще в стародавние времена, в эпоху раннего японского Средневековья, японцы замечали склонность к однополой любви в тех, кому трудно было найти себе гетеросексуальное общество, главным образом в буддийских монахах. Стоит ли удивляться, что в буддийской стране, каковой, в сущности, являлась Япония до середины XIX века, такие взгляды на секс не подверга­лись острой критике? Разве что констатировались с легкой усмешкой теми, кто находился наиболее далеко от буддий­ской культуры, прежде всего горожанами. При этом нищие, набожные крестьяне сами были крайне простых нравов, а для самураев, этико-религиозной основой поведения которых стал дзэн-буддизм, подобное и вовсе выглядело вполне нормальным, тем более в походе. Гневно осуждать япон­ских гомосексуалистов в то время могли только попавшие в Японию христиане, да и то между собой, как это делал, например, отец Франциско Ксавье в своем письме в штаб- квартиру ордена иезуитов 5 ноября 1549 года: «Похоже, что миряне здесь совершаю? гораздо меньше грехов и больше слушают голос разума, чем те, кого они почитают за священ­ников, которых они называют бонзами. Эти [бонзы] склонны к грехам, противным природе, и сами признают это. И совер­шаются они [эти грехи] публично и известны всем, мужчинам и женщинам, детям и взрослым, и, поскольку они очень рас­пространены, здесь им не удивляются и [за них] не ненавидят.

Те, кто не являются бонзами, счастливы узнать от нас, что это есть мерзкий грех, и им кажется, что мы весьма правы, утверждая, что они [бонзы] порочны, и как оскорбительно для Бога совершение этого греха. Мы часто говорили бонзам, чтобы не совершали они этих ужасных грехов, но все, что мы им говорили, они принимали за шутку, и смеялись, и нисколько не стыдились, услышав о том, каким ужасным является этот грех.

В монастырях у бонз живет много детей знатных вельмож, которых они учат читать и писать, и с ними же они совер­шают свои злодеяния. Среди них есть такие, которые ведут себя как монахи, одеваются в темные одежды и ходят с бри­тыми головами, похоже, что каждые три-четыре дня они бреют всю голову, как бороду»44.

И если до поры до времени гомосексуальные отношения и между монахами, и между воинами не осуждались, но и не особо афишировались, то в XVII—XVIII веках, когда созда­вались различные письменные «кодексы чести» и воинские «уставы», самурайские морализаторы расставили все точки над «i». Гомосексуализм между воинами был возведен в ранг если не добродетели, то, по крайней мере, вполне достойного занятия для мужчины — цитаты из популярных «кодексов бусидо» достаточно свидетельствуют об этом[3].

Приведем некоторые из них полностью, чтобы читатель сам мог разобраться в том, как относились к этому делу такие выдающиеся идеологи самурайства, как уже зна­комый нам автор «Хагакурэ», бывший самурай Ямамото Цунэтомо, написавший книгу в бытность свою буддийским монахом:

«Если человек начинает заниматься мужеложством в моло­дости, он может опозорить себя на всю жизнь. Опасно не понимать этого. Поскольку в наши дни никто не наставляет молодежь в этих делах, я здесь скажу кое-что от себя.

Следует понять, что женщина должна быть верна своему мужу. Но в этой жизни нам дано любить только одного чело­века. Если это не так, наши отношения ничем не лучше содомии или проституции. Это позор для воина. Ихара Сай­каку написал известные строки: “Подросток без старшего любовника — все равно что женщина без мужа”.

Молодой человек должен проверять старшего в течение по крайней мере пяти лет. Если за это время он ни разу не усомнился в его хороших намерениях, тогда он может отве­тить ему взаимностью. С непостоянным человеком невоз­можно установить хорошие отношения, потому что он скоро изменит своему любовнику.

Если такие люди посвящают друг другу свои жизни, они пользуются взаимным доверием. Но если один человек непо­стоянен, другой должен заявить, что не может продолжать отношения с ним, и после этого решительно порвать с ним. Если первый спросит почему, второй должен ответить, что не скажет ему ни за что на свете. Если тот не унимается, нужно рассердиться; если он настаивает, нужно зарубить его на месте.

Кроме того, старший должен точно так же проверять подлинные намерения младшего. Если младший остается верным в течение пяти или шести лет, можно считать, что он оправдывает доверие.

Главное — не изменять своим принципам и быть без­упречным на Пути Самурая».

Древняя наставляющая литература непременно обраща­лась к простым историям, несложным притчам для иллюст­рации предлагаемых канонов поведения. Следует этому пра­вилу и Ямамото:

«Мужеложство в нашей провинции ввел Хосино Рётэцу, и, хотя у него было много учеников, он наставлял каждого из них индивидуально. Эдаёси Сабуродзаэмон был чело­веком, который понял смысл мужеложства. Однажды, когда Сабуродзаэмон сопровождал своего учителя в Эдо, Рётэцу спросил его:

- Как ты понимаешь мужеложство?

- Это нечто одновременно приятное и неприятное, — ответил Сабуродзаэмон.

Рётэцу был доволен его ответом и сказал:

- Ты можешь сказать это, потому что иногда тебе прихо­дилось сильно страдать.

Через несколько лет кто-то попросил Сабуродзаэмона объ­яснить ему смысл этих слов. Тот ответил: “Отдавать свою жизнь во имя другого человека — вот основной принцип мужеложства. Если он не соблюдается, это позорное занятие. Если же он соблюдается, у тебя не осталось того, чем бы ты не мог пожертвовать во имя своего господина. Поэтому говорят, что мужеложство — это нечто одновременно при­ятное и неприятное”»45.

В самом начале своих рассуждений об однополой любви Ямамото сразу сослался на создателя жанра любовных пове­стей «Косёку-моно» Ихара Сайкаку. Среди его сочинений есть «Повесть о Гэнгобэе, много любившем» — откровенная и мудрая история гомосексуалиста из самурайского рода, которая начинается с порицания дурной наклонности героя: «Гэнгобэй предавался только любви к юношам, любви же к слабым длинноволосым существам не испробовал ни разу. А ведь шла ему уже двадцать шестая весна!»46 При том в описании влечений Гэнгобэя автор умышленно или нет, но использует те же самые классические слова и выра­жения, что приличествуют обычно рассказу о возвышенной любви мужчины и женщины: «С самого начала любовь их была такова, что друг для друга они не пожалели бы отдать и жизнь»47, но все же оговаривается, что страсть Гэнгобэя к мальчику Хатидзюро «ненормальна». Ненормальна тем более, что вскоре следует «завязка», характерная скорее для традиционной японской «развязки», — Хатидзюро уми­рает прямо на любовном ложе. Гэнгобэй, разбитый горечью утраты, совершает логичный шаг — становится буддийским монахом. После трех лет молитв во искупление греха следует случайная встреча с пятнадцатилетним подростком, «кра­сотой своей превосходящим Хатидзюро» и приглашающим монаха к себе на ночлег после того, как этот монах — Гэн­гобэй — рассказал о причинах своего пострига. Результат предсказуем: «Утех этой ночи хватило бы на тысячу ночей!» В лучших традициях буддийской притчи Гэнгобэй понимает, что порочен (это понятие хоть как-то заменяло японцам хри­стианскую концепцию греха), сразу после того, как вскоре его новый возлюбленный тоже отправляется в лучший из миров. Ихара замечает, что Гэнгобэй, преисполненный скорби по двум своим покойным возлюбленным юношам, достоин похвалы, поскольку даже убивший «троих или пятерых жен» мужчина не может считаться преступником, а пассивные гомосексуалисты приравниваются в таком случае к женщинам. Столкнуть же монаха с верного пути может только... настоящая женщина — влюбленная в него девушка, которой Гэнгобэй не уделяет никакого внимания — пока она не переодевается в мужское платье и не объясня­ется в любви монаху:

«— Да, я отшельник, но ведь любовь — это тот путь, с кото­рого трудно сойти!

И он сразу же начал любовную игру с О-Ман. Не знал же он, что перед ним — женщина. Пожалуй, сам Будда должен простить это ему»48.

Конечно, со временем все выясняется. Ихара устами своего героя делает иронический, а для западного читателя шокирующий вывод: «“А какая, в сущности, разница между любовью к юношам и любовью к женщинам?” Вот как уже перемешалось все в его легкомысленном сердце!»

Традиция голубой любви к подросткам-вакасю жива и в современной Японии, хотя среди ее певцов уже нет величин, равных Ихара Сайкаку или Ямамото Цунэтомо. Последний герой голубой луны — писатель, киноактер, философ и ультраправый националист Мисима Юкио (родом, кстати, из тех же мест, что и ихаровский Гэнгобэй) умер в 1970 году — от удара мечом своего возлюбленного. Мисима совершил сэппуку (харакири) после неудачной попытки пра­вого мятежа, а молодой человек, находившийся рядом с ним, выполнял роль секунданта и должен был снести голову стар­шему товарищу, как только тот пронзит себе живот. Мисима Юкио оказался последним романтиком японского гомо­сексуализма, воспевшим его на страницах своих романов. У великого трагика Японии и преданного почитателя Яма­мото Цунэтомо и маркиза де Сада хватило смелости шоки­ровать весь мир, а главное — внешне уже вполне буржуаз­но-пристойную Японию середины XX века откровенными признаниями в своих гомомазохистских пристрастиях. И, о чудо, не только Япония, но и весь мир простили ему все — за гениальность:

«Мне было двенадцать лет, и я вот уже целый год страдал, — как страдает ребенок, которому досталась уди­вительная и непонятная игрушка. Игрушка эта иногда вдруг набухала и всем своим видом намекала, что, если научиться с ней обращаться, возможны какие-то очень интересные игры. Но инструкции к ней не было, и всякий раз, когда игрушка выказывала желание вовлечь меня в свои забавы, я терялся. Иногда от унижения и нетерпения мне хотелось ее разломать. Но в конце концов я уступал этой своенравной мучительнице, в чьем облике таилась какая-то сладкая тайна, и просто пассивно наблюдал — что будет дальше. Со вре­менем я стал прислушиваться к игрушке более спокойно, желая понять, куда она меня зовет. И тогда я обнаружил, что у нее есть свои определенные склонности, свое вну­треннее устройство. Склонности эти постепенно выстраи­вались в единую цепочку; детские фантазии; загорелые тела юношей на пляже; пловец, которого я видел в бассейне; смуглый жених одной из моих кузин; мужественные герои приключенческих романов. Прежде я заблуждался, полагая, что мое влечение к подобным вещам имеет чисто поэтиче­скую природу.

Кроме того, моя игрушка поднимала голову каждый раз, когда я представлял себе смерть, кровь и мускулистое тело. У паренька, прислуживавшего в нашем доме, я тайком брал иллюстрированные журналы, на красочных обложках которых были изображены кровавые поединки, молодые самураи, делающие харакири, и солдаты, падающие на бегу, прижав ладони к окровавленной груди. Встречались в жур­налах и фотографии молодых борцов сумо — неименитых и еще не успевших заплыть жиром... При виде подобных кар­тинок игрушка немедленно оживлялась, проявляя все при­знаки любопытства. Возможно, точнее было бы назвать это не “любопытством”, а “любовью” или, скажем, “требова­тельностью”.

Когда связь этих событий стала мне ясна, я начал стре­миться к наслаждению уже сознательно, намеренно. Воз­никла система отбора и подготовки. Если мне казалось, что картинка в журнале недостаточно красочна или вырази­тельна, я брал цветные карандаши, перерисовывал ее на лист бумаги, а дальше уже подправлял как хотел. Так появились рисунки цирковых атлетов, корчащихся от удара штыком в грудь, и разбившихся канатоходцев с расколотым черепом и залитым кровью лицом. Свои “жестокие картинки” я прятал в самом дальнем углу книжного шкафа и, помню, иногда, сидя в школе на уроке, переставал слышать учителя и замирал от ужаса при одной мысли, что кто-то из домашних найдет мой тайник. Однако уничтожить их не решался — слишком уж привязалась к ним моя игрушка.

Так и жил я со своей капризной игрушкой день за днем, месяц за месяцем, не имея представления не то что о главном предназначении этого инструмента, но даже о вспомога­тельной его функции, которую со временем я стал называть своей “дурной привычкой”»49.

«Дурные привычки» заразительны...

Сижу за решеткой...
Я плотвичка-невеличка в тинистом пруду — сом противный, сом усатый, отпусти меня!50

Истории о любовных похождениях пленительных оби­тательниц Ёсивары и утонченных самураях, об искусных гейшах и щедрых купцах, даже если они и оканчивались трогательным актом двойного самоубийства — дзюнси, так вскружили голову горожанам, что реальная жизнь «веселых кварталов» стала казаться несколько призрачной. Завеса романтики усилилась с прибытием в Японию первых ино­странцев, сразу же углядевших в индустриально развитой и эстетически утонченной организации любовного дела передовую на этом направлении прогресса страну в мире. Как чаще всего и бывает в таких случаях, созданный образ начал быстро вытеснять в сознании современников реаль­ность, и с годами стало казаться, что жизнь в Ёсиваре — и для девушек, и для их поклонников — была нескончаемой чередой плотских удовольствий, интеллектуальных игр, тонких драматических переживаний и эстетических насла­ждений, воспетых в театре и литературе, да еще с матери­альной выгодой для семей участников. Борис Пильняк писал об этом: «Все народное творчество имеет сюжеты, связанные с Йосиварой, — нет спектакля в классическом театре, где не было бы эпизода из бытия Йосивары. Каждый дом в Йоси- варе имеет длинную свою и почтенную историю, свои исто­рические анналы. Город Фукаока[4] гордится собою — тем, что в нем появилась первая проститутка, она была самурайкой, могила ее чтится, и на могиле ее каждый год бывают тор­жества. Спрашивают девочку: “Кем ты хочешь быть?” — и девочка отвечает: “Женщиной из Йосивары!” — Если бы я узнал, что я существую за счет сестры-проститутки, — если бы я не застрелился, то наверняка много бы мучился этим; если бы я был японцем, я мог бы быть этим горд. Часть женщин

в Йосивару идет по призванию, по склонности, других туда продают отцы и мужья: потом, выйдя из Йосивары, эти жен­щины или выходят замуж, или возвращаются к своим мужьям. Это никак не позор — быть женщиной из Йосивары. Про­ституция очень часто бывает товаром, которым торгуют для поправления бюджета.

Нация позаботилась, чтобы дело проституции было в хорошем состоянии, — частной проституции — нет, про­ституция огосударствлена, в коридорах висят, в абсо­лютном порядке, кружки с марганцево-кислым калием, — на выставках выставлены катетеры, половые органы из папье- маше, проверенные медицинским надзором и полицией, — частнопрактикующим проституткам лицензий на прости­туцию не выдается, проститутки собраны в Йосиваре...»51

Естественно, на самом деле все обстояло совсем не так без­облачно — жизнь в Ёсиваре была крайне тяжела, но очень быстротечна. Как и во всем мире, в Японии биография «сред­нестатистической» средневековой проститутки ограничива­лась двадцатью пятью — двадцатью восемью годами. Даже дорогие и изнеженные ойран редко доживали до старости, которая у них наступала очень быстро — физиологические излишества, ночной график работы, нервные стрессы, свя­занные с необходимостью удовлетворять клиентов, порой весьма далеких от идеалов книжных героинь, прочие «про­изводственные неурядицы» и, конечно, венерические заболе­вания не шли на пользу женскому организму. Что уж тут гово­рить о куртизанках менее высокого ранга — вынужденных сидеть за решеткой в ожидании благосклонного взора кли­ента, как правило, не обремененного деньгами, интеллектом и далеко не всегда приверженца правил гигиены?

Жизнь за решеткой протекала в условиях замкнутого, очень узкого мирка, почти все население которого составляли женщины. При этом большая их часть оказывались одновре­менно и подругами, и конкурентками. От их внимательного взгляда некуда было спрятаться, с ними нельзя было поде­литься сокровенными мыслями, но и кроме них некому было поплакаться в жилетку. Сегодня мужчины слегка шутя назы­вают даже небольшие женские коллективы «серпентариями», что же говорить в таком случае о Ёсиваре и других «веселых кварталах»? Женщины Ёсивары фактически являлись заклю­ченными, а учитывая неизбежно возникавшую в описанных условиях атмосферу истерии, ревности, интриг и лукавства, их скорее можно было бы назвать заключенными сумасшед­шего дома, героинями сериала с плохим концом.

Гравюры, сохранившие до сего дня «серии» этой своеоб­разной картины, сначала захватывают наше воображение экзотикой с флером разврата, но скоро приедаются, и ста­новится понятно, что на них изображено почти одно и то же. Иначе и быть не могло — жизнь Ёсивары вообще не блистала разнообразием. Из-за отсутствия широкого круга общения среди людей многие куртизанки старались завести себе преданного и молчаливого друга —домашнего питомца. В зависимости от ранга и соответственно финансовых воз­можностей девушка могла держать у себя от маленького сверчка до целой своры домашних собачек, которые состав­ляли самую преданную ей группу почитателей. В обучении питомцев различным играм и трюкам легче короталось свободное время, им можно было доверить тайны, не опа­саясь, что они достигнут ушей тех, кому не предназна­чены. Любопытно, но в отличие от похожей обстановки древнегреческих и особенно древнеримских домов терпи­мости в Японии животные никогда не оказывались пред­метом чувственного интереса (сверчки в данном случае не рассматриваются вообще). Возможно, почти полное отсут­ствие зоофилии объяснялось несколько отличным от евро­пейского отношением японцев к животным, прежде всего к собакам. Последние никогда не считались, да и теперь не считаются главными друзьями человека, что характерно для европейского менталитета, восходящего своими кор­нями к логике мужчин-охотников. Рисоводческое сознание японцев не оставило для собак значительного места в при­родной иерархии. Собака не стала существом, необхо­димым японскому крестьянину, как не стали этими сущест­вами лошади или козы, что было бы характерно для весьма склонного к «животноводческой» зоофилии центрально­азиатского этноса. По всей видимости, этим можно объяс­нить и нынешнее нераспространение этой перверсии среди японцев. Однако вернемся в Ёсивару.

Исследователи часто описывают другую, значительно более безобидную страсть японок, заключенных в стены «веселых кварталов»: страсть к гаданию, предсказаниям и ворожбе. Например: «Слово тя (“чай”) таило в себе неприятности; предполагалось, что можно самой быть растертой в пыль, или потерять работу, поэтому его никогда не произносили.

Сидеть на ступенях было плохим признаком: можно было лишиться клиентов.

Никакое маленькое животное — птица, кошка или собака — не могли пересечь комнату; их следовало немедленно изло­вить и отправить обратно по их же следам, приговаривая: “Гомэн кудасай” (“Прошу прощения”).

Чихание было признаком многого: один раз — кто-то говорит о тебе хорошо; два раза — говорит плохо; три раза — кто-то в тебя влюбился; четыре раза — ты простудилась.

Поставить корзину на голову — стать ниже; наступить на свежий лошадиный навоз — выше.

Ребенок, нечувствительный к щекотке, вырастет глупым.

Очистить пупок от ниток и ваты — простудиться.

Воск в ушах улучшает память (вероятно, потому, что слы­шишь меньше того, что надо запоминать).

Кудрявые женщины развратны сверх всякой пристой­ности (и очень редки в Японии). (Как тут не вспомнить рус­скую частушку: «Кудри вьются, кудри вьются, кудри вьются у 6...Й. Почему они не вьются у порядочных людей». — А. К.)

Гриб, помещенный на пупок, излечивает от морской болезни.

Если выпустить ветры, на какое-то время язык пожелтеет.

Плюнуть в туалет — стать слепой (туалет вообще считался и считается в Японии местом отнюдь не отхожим, а важным, а в старых синтоистских верованиях и вовсе святым. — А. К.).

Тот, кто мочится на земляного червя, рискует получить распухший пенис.

Люди со сросшимися бровями долго не живут.

Чтобы охладить все тело, обмахни веером ладони рук.

Непочтительное поведение вызовет появление заусениц.

В Ёсивара к нежелательным посетителям применяли опре­деленное колдовство (по крайней мере, девушки клялись, что нижеследующее было действенно).

Взять коёри (скрученную бумагу, использовавшуюся в качестве лучины) и из нее свернуть фигурку собаки. Поло­жить ее на шкаф или подставку для зеркала в комнате, смежной с той, где находится посетитель, повернув к нему морду животного. Шепотом спросить животное, чтобы то дало быстрый ответ: уйдет гость или останется.

Если кончики завязок поясной материи или накидки (коси-маки) окажутся завязанными в узел, гость уйдет немед­ленно.

Завернуть небольшое количество теплого пепла в кусок бумаги и поместить пакетик под ночные одежды гостя ближе к его ногам. Он уйдет немедленно.

Поставить веник в конце комнаты рядом с комнатой гостя и, положив рядом с ним сандалии, сказать шепотом: “Вот; пожалуйста, уходите быстрее”. Он тут же уйдет»52.

Подобную страсть к мистике и колдовству легко объяс­нить, имея в виду еще и главную цель нахождения девушек в Ёсиваре. Все они мечтали о счастливом случае, который позволит им сократить время своего добровольного или невольного заточения и вернуться в мир богатыми и счаст­ливыми. К сожалению, для подавляющего большинства из них все это так и осталось несбыточной грезой, ставшей лишь почвой для романтических произведений драматургов, поэтов и художников.

В реальности девушек поджидали психические заболе­вания, тяжелый женский алкоголизм, характерный для Даль­него Востока полиневрит «бери-бери», вызванный нехваткой витаминизированной пищи, эпидемии чахотки и холеры и, конечно, венерические заболевания, выкашивавшие целые заведения после проникновения в Японию иностранных моряков. При этом отсутствие средств к существованию и неумение делать что-либо другое приводили к тому, что проститутки, потерявшие ценность на «дневном рынке», переходили в «ночную смену» (в Ёсиваре после десяти часов вечера), продолжая обслуживать клиентов за гроши в тем­ноте, и здесь уже не было места никакой романтике и утон­ченным наслаждениям. Здесь не требовались дорогие наряды, долгие разговоры и танцы девушек-гейш. Клиенты прихо­дили и быстро получали то, что им нужно, а часто и сверх того — профзаболевания, которыми к концу карьеры не стра­дала редкая куртизанка.

Русский путешественник Григорий де Волан, побы­вавший в Ёсиваре в последние годы существования, пора­жался здешним нравам: «Все чайные дома (некоторые в пять этажей), гостиницы и другие здания были освещены разными лампочками и фонарями, со всех сторон слышно было пение и японская музыка. Во многих из этих домов за решетками, точно птицы в клетках, сидели разодетые, сильно нарумя­ненные и набеленные, неподвижные женские фигуры. При виде веселой толпы мужчин и женщин и даже детей, осма­тривающих этих женщин с любопытством, никто не подумал бы, что это неприличный квартал, так все здесь прилично и только изредка видишь в воротах темную фигуру хозяина этого живого товара, расхваливающего его достоинства и тор­гующегося с покупателем.

Большинство этих женщин (жоро) не считают постыдным свое ремесло. Отец не считает предосудительным отдать свою дочь с 12 лет в дом разврата и готовить из нее жоро или гейшу. Контракты заключаются на три, пять, семь лет, и плата отцу бывает от 200 до 2000 иен или рублей, с обещанием содержать девицу и дать ей артистическое образование.

Есть отцы, которые не стыдятся того, что отдали дочь в такое хорошее место, очень часто посещают ее и мирно беседуют с ней, когда она сидит за решеткой, а когда она воз­вращается в отчий дом, накопив приданое, она может сделать хорошую партию.

Правда, японцы старого режима приходят в эти места, тщательно закрыв лицо, так как порядочному человеку неприлично показаться с открытым лицом в таких местах, где бывает всякий сброд. Изредка увидишь полицейского, который следит за благопристойностью публики, но это совершенно напрасно, так как самая неприличная япон­ская публика всегда прилична в высшей степени. Как ни смотрите, вы нигде не увидите пьяных, циничных женщин, как в разных вертепах Европы. Везде тишина и образцовый порядок. Это довольно странно, потому что очень хорошо знаешь, что в этом квартале шатается много всякого сброда.

Известное дело, что если японец совершил какую-нибудь крупную кражу, то он первым делом идет в квартал курти­занок и несколько дней проводит в кутеже. Полиция это очень хорошо знает, и если виновник какого-нибудь пре­ступления еще не отыскан, то сыщик направляется первым делом в Ёсивару, Нигонь-ге или Маруяма и там обыкновенно находит то, что нужно»53.

Со временем девушкам из Ёсивары были сделаны послаб­ления, они получили возможность покидать свой остров и присутствовать на городских праздниках, особенно частых в Японии летом. Это хоть как-то уравнивало их в правах с многочисленными нелегальными проститутками, живу­щими в городе и платящими за свою относительную свободу другую цену — безвестность и презрение. Горожане по-преж­нему выделяли и боготворили только ойран из Ёсивары, а не безымянных потаскушек, промышляющих у соседнего храма, хотя охотно пользовались их услугами при отсутствии нужной для посещения Ёсивары суммы. В Японии до сих пор сохранился красивый обычай любования распустивши­мися цветами сакуры в начале весны. В старые времена это была неделя счастья для куртизанок «веселых кварталов», так как на это время они на законных основаниях отправ­лялись в город, где в окружении богатых клиентов могли насладиться красотой цветущей вишни, блеснуть мастер­ством в сложении стихов на поэтических турнирах, богат­ством и изяществом кимоно, да и просто отдохнуть. С давних времен цветение сакуры принято встречать с чашкой саке в руках, и пить в этот день следует столько, сколько хочется (и сегодня каждый сезон цветения сакуры уносит жизни нескольких десятков японцев, не выдержавших алкогольного напряжения). Выпив же, не возбраняется веселиться, петь и танцевать. Понятно, что равных в этом мастерстве гейшам и куртизанкам в средневековой Японии не было, а потому до сих пор праздник цветения сакуры ассоциируется у многих японцев с некоторым разгулом и вольностями.

Помимо участия в праздниках, девушка могла покинуть Ёсивару для лечения у врача или для молитвы в соответ­ствующем храме, но с таким расчетом, чтобы вернуться на остров к половине шестого вечера. Впрочем, это дозволя­лось богатым ойран или куртизанкам, у которых уже был более-менее богатый данна-покровитель. В противном случае лечение организовывали по известному не только в Японии принципу: «Помрет ли, выздоровеет — на все Божья воля». Умирающих отправляли к родителям или тем, кто продал девушку в «веселый квартал»: Ёсивара — не самое удачное место для расставания с миром. Если девушка умирала и никто не забирал останки, ее хоронили на спе­циальном кладбище для нищих и бродяг — Дотэцу. И, как пелось в старой песенке, «о ней, может, поплачет хоть одна молодая служанка».

Неудивительно, что для многих девушек, понявших, что надежда поймать свою мечту за хвост слишком слаба и впе­реди их не ждет ничего хорошего, единственным способом выживания становился побег.

Вообще побег для Японии — маленькой островной страны, ббльшую площадь которой составляют горы, в те времена покрытые еще и непроходимыми лесами, страны с монона­циональным населением, опутанным плотной полицейской паутиной, страны, строжайшим образом изолированной от всякого общения с заграницей, считался средством крайним и, мягко говоря, не самым эффективным. Решиться на него могла только девушка, которой, как ей казалось, нечего было терять, — как правило, молодая, романтически настроенная и не на шутку влюбленная. Разумеется, бежали и по более прозаическим причинам: оказавшись в долговой пропасти, запутавшись в интригах, связанных обычно с материальными выгодами, совершив преступление, наконец. Однако такие побеги были сопряжены не только с опасностью поимки, но, что для японцев гораздо более значимо, с опасностью полного отторжения беглянки от общества, независимо от результатов ее поиска. Бежать из Ёсивары очень часто значило нарушить свой долг по отношению к родителям, родственникам, нару­шить сложную систему взаимоотношений и общественных противовесов, столь характерную для феодальной Японии. Единственным, пусть и частичным, извинением для бег­лянки могла быть романтическая любовь — обычный сюжет на протяжении целого тысячелетия японской жизни, но и то — в идеале такой сюжет завершался запланированной развязкой — смертью обоих главных участников драмы. Так что деваться пленницам было особо некуда, а бывшие хозяева немедленно обращались в полицию, которая прилагала все усилия для поиска и задержания нарушительницы спокой­ствия. Система поголовной слежки и оповещения властей обычно срабатывала безупречно, и беглянку чаще всего воз­вращали в публичный дом, где к сумме ее долга (за обучение, кимоно, еду и прочие расходы) добавлялась сумма, затра­ченная на ее поимку, — точь-в-точь как к сроку бежавшего заключенного добавляется новый срок за побег. Да фак­тически так и было — долг приходилось отдавать дольше, а значит, и заключение на острове Ёсивара продлялось — нередко до конца жизни.

Для самых несдержанных и неукротимых существовал свой вариант штрафного изолятора — курагаэ, или «смена седла». Совершившую несколько побегов девушку обычно продавали в публичный дом вне стен Ёсивары, где условия жизни и над­смотр за ней были несравненно грубее и жестче — настолько, насколько это возможно, чтобы не испортить товар окон­чательно. Неудивительно поэтому, что красивое, роман­тическое и возвышенное расставание с жизнью, которое, возможно, станем поводом для создания художественного произведения, и к любовникам хотя бы после смерти придет слава и почитание («на миру и смерть красна»), часто было совсем не самым грустным выбором для девушки из Ёсивары.

Известный европейский японовед и пропагандист япон­ской культуры и японского духа, оставшийся жить в Японии и умерший там, Лафкадио Хёрн писал о такой грустной сто­роне трагической любви: «Любовь с первого взгляда реже встречается в Японии, чем на Западе, частично из-за осо­бенностей общественных отношений на Востоке, а частично из-за того, что очень много грустных моментов избегаются ранним браком, устроенным родителями. С другой стороны, самоубийства от любви достаточно часты, однако их осо­бенность в том, что они почти всегда двойные. Более того, в подавляющем большинстве случаев их следует считать результатом неверно выстроенных отношений. Тем не менее есть исключения, выделяющиеся своей храбростью и чест­ностью; обычно такое происходит в крестьянских районах. Любовь в такой трагедии может возникнуть совершенно внезапно из самых невинных и естественных отношений между мальчиком и девочкой или может начаться еще в дет­стве с жертв. Однако даже тогда сохраняется весьма опреде­ленная разница между западным двойным самоубийством из-за любви и японским дзёси. Восточное самоубийство не есть результат слепого, мгновенного решения избавиться от боли. Оно не только холодное и методичное, оно сакрамен­тальное. Собственно, это — брак, свидетельством которого является смерть. Они дают друг другу обет любви в присут­ствии богов, пишут прощальные письма и умирают.

Никакой обет не может быть более глубоким и священным, чем этот. Поэтому, если случится, что посредством какого-то внезапного внешнего вмешательства, или усилиями медицины, один из них оказывается выхвачен из объятий смерти, он ста­новится связанным самыми серьезными обязательствами любви и чести, требующими от него уйти из этой жизни при малейшей представившейся возможности. Разумеется, если спасают обоих, все может закончиться хорошо. Однако лучше совершить любое жесточайшее преступление, караемое пятью­десятью годами заключения, чем стать человеком, который, поклявшись умереть с девушкой, отправил ее в Светлую Землю одну. Женщину, уклонившуюся от исполнения своей клятвы, могут частично простить, однако мужчина, выживший в дзёси из-за внешнего вмешательства и позволивший себе продол­жить жить далее, не повторяя попытки, до конца своих дней будет считаться предателем, убийцей, животным трусом и позором для всей человеческой природы»54.

Современные европейцы и американцы хорошо знают, что такое синдзю, по знаменитой пьесе японского драматурга XVII—XVIII веков Тикамацу Мондзаэмон «Самоубийство влюбленных в Сонэдзаки» — очень популярному сочинению в Японии со времени своего появления в начале XVIII века и до наших дней. В ее основу положена реальная история самурая и проститутки, покончивших с собой в квартале Сонэдзаки. При этом самоубийство могло совершаться как сугубо «самурайским способом», то есть мечом (для мужчин путем рассекания живота — харакири, для женщин — раз­резания горла), так и «общегражданским» способом. Чаще всего влюбленные прыгали вниз с моста или какого-нибудь обрыва — на камни или в воду. Особенно романтичным счита­лось падение в кратер священной горы Фудзи или какого-ни­будь другого вулкана, но и на обычное синдзю, например на прыжок с нынешней туристической Мекки, великолепной террасы храма Киёмидзу в Киото, японцы всегда смо­трели с большим уважением и даже пиететом. Не случайно консультировавшийся с японистами советский писатель Валентин Пикуль оборвал жизнь своих героев в романе «Три возраста Окини-сан» именно броском со скалы в бушующее море. Можно сказать, что культ жертвенного самоубийства уже был в это время неразрывно связан с духом японского народа, в том числе и японских женщин. Крупнейший япон­ский пропагандист конца XIX века доктор Нитобэ Инадзо, автор книги «Бусидо, дух Японии», в главе «Воспитание и положение женщины» одобрял готовность самурайских жен и дочерей к смерти: «Девушкам, достигшим поры рас­цвета женственности, дарили кинжалы (кай-кэн, карманные ножи), которые можно было бы направить в грудь напа­давшему или, если иного выхода не было, — в собственное сердце. Последнее случалось достаточно часто, и все же я не могу жестоко осуждать это. Даже христианская совесть, с ее отвращением к самоуничтожению, не относится к таким вещам сурово, принимая во внимание случаи самоубийства Пелагии и Доминины, канонизированных за свою чистоту и святость. Когда целомудрие японской Виргинии подверга­лось опасности, она не дожидалась, пока в ход пойдет кинжал отца, — на ее груди всегда покоилось собственное оружие. Не найти способа совершить самоубийство было для нее позором. К примеру, несмотря на скудные познания в ана­томии, она должна была точно знать то место, где следует перерезать горло; она должна была знать также, как именно нужно перевязывать нижние конечности поясом, чтобы, независимо от силы предсмертной агонии, ее тело предстало перед глазами посторонних в предельной скромности, с над­лежащим образом подобранными ногами.

...Молодая женщина, оказавшаяся в заточении и под угрозой насилия со стороны грубых солдат, заявила, что предоставит

себя их удовольствию, если ей позволят написать пару строк своим сестрам, которых война рассеяла по разным частям страны. Когда послание были завершено, она подбежала к ближайшему колодцу и спасла свою честь, утопившись»53.

По меткому замечанию А. Н.Фесюна, доктора Нитобэ Инадзо можно упрекнуть только в недооценке знаний ана­томии со стороны японских куртизанок. В остальном же все верно — при распространенном культе самоубийств и тре­петном отношении к ним со стороны общества в них только и мог видеться средневековым беглянкам из «островного рая» Ёсивары единственный выход из «мира страданий» — кугай.

Впрочем, находились и те, кому удавалось бежать, часто в одиночку, из этого мира, но что ждало этих девушек дальше? Безрадостная старость для тех, кому удалось до этой старости дожить, неприятная и тяжелая работа в качестве «женщины тьмы» — проститутки низшего ранга, «уличной», а потом, как писал Ихара Сайкаку:

Одинокая старуха возвращается в столицу и, сделавшись монахиней, рассказывает юношам греховную повесть своей жизни56.

Жизнь за решеткой оказывалась непроста и противоречива, наполнена мечтами и надеждами, разочарованиями и горе­стями. В конце концов те, о ком совсем недавно в народе пели завистливые стихи и песни, воспевая красоту и утон­ченность манер, становились «непригляднейшими сущест­вами» и слагали песни сами о себе:

Хороши порой осенней пурпурные склоны, где сквозь дымку на закате проступают клены.

Радуга мостом прозрачным тянется за горы, и спешит к мосту добраться молодая дзёро.

Поздние побеги риса полегли под градом.

Сотрясают ураганы мыс Касивадзаки...

Долго ль тешиться сравненьем цветов запоздалых?

Долго лис Восточным краем сравнивать столицу?

Я в скитаньях бесконечных до смерти устала.

Ах, куда бы мне прибиться, где остановиться?

Та, что украшеньем Тика столько лет считалась, ныне странствует по свету перекати-полем, позабыта, одинока — как судьба жестока!

Вот бреду неверным шагом к придорожной чайной.

«Эй, ворота отворите, странницу впустите!

На минутку подойдите, в оконце взгляните!..» Прибежал на зов хозяин, халат поправляет.

Видит, что явилась дзёро — сразу уговоры...

С ним ли на ночлег остаться, с жизнью ли расстаться? Может, лучше заколоться, чем ему отдаться?

Ах, не знаю, то ль заплакать, толи рассмеяться...57

На рубеже эпох
В середине XX века Япония, прежде строго-настрого закрытая для иностранцев, наконец-то распахнула свои двери для европейско-американской цивилизации. Вряд ли японская сексуальная культура испытывала до этого столь же серьезные потрясения. Знакомство японцев с европей­ским сексом стало для них тяжелым ударом, обернулось пси­хологическим кризисом, продолжающимся по сей день. Для европейцев же одной из тщательно замалчиваемых, но оттого не менее значительных черт образа Японии стала «женская Япония» с ее гейшами, «временными женами» и, конечно, с Ёсиварой. Как ни парадоксально, но разлагающейся, уми­рающей, чтобы возродиться в новом качестве, Ёсиварой.

Свой конец японская столица секса встретила не в оди­ночестве. В одном только Токио (такое название получил Эдо после 1868 года) помимо Ёсивары, как говорится, во все лопатки трудились еще несколько «веселых кварталов»: Синагава, Синдзюку и другие. В прибрежном районе Фука- гава по-прежнему процветали лодочные домики «фунаядо», проститутки из которых в подражание мужчинам-артистам кабуки и для привлечения самураев-бисексуалов носили широкоплечие накидки хаори. Однако с развитием нового, капиталистического стиля жизни кварталам увеселений пришлось потесниться, уступая место более насущным потребностям с энтузиазмом взявшейся за новую жизнь Японии. В страну, прежде всего в Токио, начали приез­жать иностранцы. Сперва немного, со страхом и любопыт­ством, а со временем — широким потоком специалистов различных областей науки, техники, образования, воен­ного дела. Те из них, кто уже слышал что-то о Японии, не могли не знать о загадочной Ёсиваре. Слухи эти облекались в таинственную и романтическую форму — под стать сочи­нениям придворных дам X века, но в дополнение к таким письменным «свидетельствам», как «Мадам Хризантема» или «Мадам Слива» популярных авторов типа Пьера Лоти, суще­ствовали устные рассказы моряков, столкнувшихся с непо­нятным отношением к любви со стороны портовых девушек Йокогамы и Нагасаки, и совсем уж загадочные и будора­жащие воображения повествования первых «хэнна гайд- зинов» — «странных иностранцев», вроде Лафкадио Хёрна, осевших в Японии и много знавших о Ёсиваре. К концу XX века в Европе уже рассказали бывшим соотечествен­никам об особом взгляде японцев на мир, о дзэн-буддизме, бусидо и различных «джитсу»[5] — искусствах, в которых японцы оказались непревзойденными и загадочными масте­рами. Странное отношение к сексу, в котором иностранцы сразу отметили особый японский подход — строгую регла­ментацию отношений, наличие непостижимой для них вну­тренней иерархии куртизанок и соответственно гостей, спе­цифический даже для японцев язык кварталов, устоявшиеся приемы любовных игр, включая и описание пресловутых 48 поз, виртуозное владение своим мастерством японских про­фессионалок — подсознательно относило японский интим к разряду многочисленных и непонятных японских искусств. Сто лет спустя это умело обыграл в своем романе «Алмазная колесница» Борис Акунин, написавший о «женском искус­стве» — «дзё-дзюцу», — которое вполне имело право на суще­ствование, но которого на самом деле не существовало.

Популярность Ёсивары среди иностранцев оказалась чрез­вычайно высока. Более того, в какой-то момент казалось, что японские кварталы любви едва ли не полностью переклю­чатся на обслуживание клиентов из числа гостей страны, чего, конечно, не случилось, но к чему японцы уже были готовы. В начале XX века стали публиковаться путеводители по Ёсиваре для иностранцев. Вот выдержка из одного из них, за авторством Т. Фудзимото: «Зайдя в ворота, вы попадаете на широкую улицу, по обеим сторонам которой правильными рядами выстроились двухэтажные строения. Улица называ­ется Нака-но тё (“Срединная”), а домики с обеих сторон — Хикитэ-тяя (путеводными домами для посетителей). Нежные звуки сямисэн и барабанов доносятся из некоторых поме­щений на втором этаже.

Вы идете по одной стороне улицы и видите много домов, чей фасад представляет собой большую комнату, со сто­роны улицы загороженную деревянной решеткой; ее можно назвать “витриной”. В комнате девушки, одетые в красное и пурпурное, сидят в ряд, демонстрируя свои раскрашенные лица зрителям, заглядывающим за деревянную решетку, и бесстыдно покуривая свои длинные бамбуковые трубки.

Двое молодых людей, похожих на студентов, подходят к заведению с “витриной”. К ним из комнаты выходит девушка, называет одного из них по имени, и те приближа­ются к решетке. Две девушки, явно находящиеся с молодыми людьми в романтических отношениях, подходят к решетке и приглашают их зайти в дом. Юноши выкуривают трубки, поднесенные им возлюбленными, и, наконец, принимают предложение. Они подходят ко входу и исчезают; одновре­менно из комнаты выходят две другие девушки, чтобы встре­тить их спутников.

Вы следуете далее и попадаете на другую улицу, Кё-мати. Это здесь — самая процветающая и шумная улица; красивые девушки собраны в домах второго ранга. Вы видите, как в переполненных ресторанах мальчики носят коробки с блю­дами, а служанки спешат с бутылками саке. Так, заглядывая в лавки и обсуждая девушек, вы доходите кругом до другого конца Нака-но тё.

Весенние и летние ночи — периоды наибольшей актив­ности в Ёсивара за весь год. Весной несколько сотен вишен сажаются на улице Нака-но тё, и все ветви освеща­ются тысячами маленьких электрических лампочек. У под­ножий деревьев зажигаются бумажные фонарики, каждый из которых установлен на ножке около метра в длину, что образует правильную линию, похожую на штакетник, окру­жающую вишневые деревья. Когда ночной ветер сдувает лепестки, чудесен вид, когда они, подобно белоснежным сне­жинкам, падают на фонари.

К началу вечера мужчины и женщины, возвращающиеся с пикника в Уэно или Мукодзима (два места, знаменитых вишневыми деревьями), заглядывают сюда, чтобы полю­боваться ночными лепестками вишни в Ёсивара. Жены и молодые девушки в особенности любят посещать Ёсивара в это время, так как для них это наилучшая возможность подробно рассмотреть “веселые дома” и женщин легкого поведения, поскольку они могут ходить по улицам пуб­личных домов вместе со своими мужьями»58.

Сравните теперь этот фрагмент с описанием Ёсивары посе­тившего ее в 1926 году, через три года после страшного земле­трясения Канто, уничтожившего весь Токио, Бориса Пиль­няка: «...я был в Йосиваре, в районе токийских публичных домов. Йосивара — точный перевод — счастливое поле.

И никогда ничто меня так не ошарашивало, как Йоси­вара, — совершенной для меня непонятностью. В этом районе все было залито светом, в тесноте улиц шли дети, школьники, что-то покупали и мирно разговаривали, про­ходили матери, под вишневыми деревьями в шалашиках тор­говали продавцы, шли с работы и на работу мужчины. Было совершенно обыкновенно, только больше чем следует свету, только чуть-чуть теснее. И у домов, около хибати, выстав­ленного наружу, грея руки и не спеша, сидели мужчины, посвистывая и пошипывая, те мужчины, у которых можно посмотреть фотографии ойран, проституток. Мы входили во многие дома; без водки, в тишине, предложив нам разуться (с европейцами, которые часто попадают в Йосивару пья­ными, случается часто, что, чтобы не переобуваться каждый раз, они так и шлендрят из одного дома в другой в одних чулках!), — мы разувались, нам в ноги кланялась пожилая женщина, в тишине дома мы проходили в комнату, нам при­носили чай, мы садились на пол, — и тогда проходили дзйоро, ойран, абсолютно вежливые, как все японки, совершенно трезвые, тихие, ласковые, улыбающиеся, здоровые.

И вот то, что на улице совершенно обыкновенно ходят дети и торгуют торговцы, что эти женщины не пьяны, нор­мальны, вежливо-приветливы и здоровы, — это и было окон­чательно ошарашивающим, вселяющим в мои мозги нечто такое, что мне, европейцу, указывало большую нормаль­ность в смирнских тартушах и берлинских нахтлокалах, чем в Йосиваре.

Только после землетрясения 23 года упразднены празд­нества Йосивара, когда в Йосивару стекались тысячи людей, женщины из Йосивара, украшенные вишневыми цветами, шли процессией, и всенародно здесь избиралась краси­вейшая ойран. Но первая лицензия, данная на постройку домов после этого землетрясения, дана была — Йосиваре: тогда шумелось в газетах, и установлено было, что Йоси­вара — общественно необходима для здоровья нации и для сохранения устоев семьи в первую очередь. Лицензии, выда­ваемые государством на право проституции, есть статья госу­дарственного дохода, никак не аморальная».

Борис Пильняк — единственный из наших соотечест­венников, кто осмелился описать Ёсивару и через нее всю японскую эротическую традицию с тем прекраснодушным восхищением, с которым обычно наши авторы рассказы­вают о секрете японского «экономического чуда», чайной церемонии или «высотах самурайского духа». Но он и один из последних советских людей, видевший живую Ёсивару. Несмотря на то что внешне она пока еще оставалась такой, какой ее наблюдали сами японцы на протяжении последних двух сотен лет, внутри уже начались необратимые трансфор­мации, со временем ставшие заметными и снаружи. Из-за изменения клиентуры японцам поневоле пришлось под­страиваться под европейский стиль — точь-в-точь как это делают сейчас рестораны японской кухни, — с той только разницей, что если в последних предлагают клиентам фаль­шивый японский стиль, когда в комнате с покрытием из татами, на котором принято сидеть на коленях или скре­стив ноги, под столом вырезают специальную нишу для ног и европейцы с их нескладными длинными конечностями не испытывают неудобства от посадки по-японски, то в пуб­личных домах прогресс пошел еще дальше. На татами начали ставить западные кровати — непривычно высокие и мягкие для японок, привыкших заниматься сексом на жестком полу, с которого к тому же некуда было падать. Меблировка таких комнат производилась по рекомендациям европейских посе­тителей, а иногда и по западным каталогам и путеводителям, из которых японцы с удивлением узнали о том, что в евро­пейских гостиницах под кроватью помещается еще и ночная ваза. Такие вазы появились и в Ёсиваре, хотя японки ими и не пользовались, так как туалетная культура — не менее древняя и интересная, чем сексуальная, предусматривала совершенно иной стиль удовлетворения естественных надоб­ностей организма. Кстати, аналогичное непонимание назна­чения некоторых предметов произошло и на кухне. В Ёси­варе по-прежнему не разрешалось использование клиентами холодного оружия, к которым были причислены столовые ножи, а за компанию с ними и вилки, но европейскую посуду уже завезли. Поэтому клиенты могли поглощать пищу палоч­ками с европейского фарфора. Отчасти эта мода сохранилась и сейчас, и она уже не выглядит для японцев противоестест­венной. Например, русский борщ, по мнению японских гур­манов, вполне нормально есть палочками, а затем выпивать оставшийся бульон через край.

Подобные восточные тонкости не могли не восхищать заезжих путешественников, в восторге делившихся ими с благодарными слушателями в Европе и Америке и увеличи­вавших тем самым легендарную популярность Ёсивары. Дей­ствовал и обратный процесс: иностранцы рассказали Ёсиваре о западном стиле публичных домов и о модах проституток других частей света. Как естественная реакция на это среди дзёро и гейш возникла тенденция подражания европейским женщинам в одежде, прическах, макияже, стиле поведения. Все это смотрелось довольно нелепо и смешно — и для евро­пейцев, и для японцев, но мода часто пренебрегает такими условностями, видя в смешном передовое! Если на улицах японки щеголяли в европейских платьях с декольте и шляпках с перьями, то почему в Ёсиваре девушки не могли надеть чулки с подвязками и накраситься в стиле марсельских кокоток?

Со временем одежда и европейский интерьер — надо заме­тить, в соответствии с модными японскими тенденциями того времени — потребовали подчинения общему стилю всего и вся. Дома и целые улицы в Ёсиваре и других «веселых квар­талах» начали перестраивать на европейский манер. Трудно сказать — к счастью или к сожалению, сейчас об этом можно только вспоминать и гадать — могла ли Ёсивара выглядеть как средний европейский квартал проституток с восточным колоритом? Страшный пожар после Великого землетрясения Канто 1923 года уничтожил Токио вместе с его «кварталами ив и цветов», которые так и не отстроились в прежнем виде уже никогда, несмотря на упоминавшиеся Пильняком усилия властей. Начавшаяся милитаризация страны, войны, разруха и голод тоже не способствовали процветанию «островов удо­вольствий», равно как и взятый после Второй мировой войны курс на либерально-демократические ценности по американ­скому образцу. В 1957 году проституция в Японии была офи­циально запрещена. Ёсивара умерла. Но... не совсем.

И сегодня недалеко от знаменитого храма Сэнсодзи в Аса- кусе — места паломничества иностранных туристов — живет своей жизнью куда менее заметный и выглядящий вполне пристойно район, возникший на месте легендарной Ёси­вары. Жилые дома, магазинчики, школы и даже вездесущие тренировочные площадки для бейсбола. На первый взгляд ничто не напоминает здесь о былом величии сексуальной Мекки Дальнего Востока. И только вечером, когда зажига­ются фонари, замечаешь, что у некоторых зданий, выстро­енных в нехарактерном для современной Японии вычурно восточном стиле, стоят крепкие японские парни в черных костюмах и галстуках, как бы невзначай прикрывая широ­кими плечами невесть откуда появившиеся вывески на япон­ском языке с рекламой девушек — «хранительниц традиций» великой Ёсивары. Практически на всех таких рекламках стоит штамп: «Только для японцев». Ёсивары осталось мало, и на всех ее уже не хватает. Впрочем, богатые русские нефтя­ники с помощью ушлых соотечественников-эмигрантов все же преодолевают запреты, чтобы потом сказать только одно: «Дорого. Но... круто!»

Тем, кому финансовые возможности не позволят на прак­тике узнать, что такое Ёсивара, приходится довольствоваться разглядыванием многочисленных визуальных свидетельств былого величия этого района — «сюнга».

Вернуться к оглавлению
[1] Заметим, что, судя по всему, не менее изощренные в искусстве любви китаянки и индианки так и не сыскали себе в западном мире славы настоящих «развратниц». Японцам с их синтетическим отно­шением к сексу и с их любовью к самопиару в этом смысле повезло больше.

[2] И сегодня в этой стране нередко можно встретить общественные туалеты смешанного типа, где мужчины и женщины отправляют свои надобности вместе.

[3] Так называемый «Кодекс Бусидо», то есть, книги «Хагакурэ», «Будо сёсин-сю» и «Хагакурэ нюмон», стал настолько популярен, что в 2006 году в России вышла аудиокнига «Кодекс Бусидо», читает ко­торую известный рок-музыкант А. Ф. Скляр. И хотя он производит впечатление вполне мужественное, как тут не вспомнить о стандарт­ных упреках, выдвигаемых в адрес некоторых рокеров...

[4] Фукуока.

[5] От яп. дзюцу— искусство, мастерство. Например, сё-дзюцу— ис­кусство каллиграфии.

Добавить комментарий