Три дня, как дед Фёдор схоронил свою Нюрку. Сперва держался: и гроб сам
заказал, и монашек нанял, и насчёт поминок со школьной столовой договорился.
Вроде как делом занят – и горевать некогда.
А как отнесли, как закопали, как в дом пустой вернулся – так и осунулся,
почернел весь. Пробовал пить – не пошло. И спать совсем бросил. Как уснёт –
Нюрку видит. Юную, светлую, как до свадьбы. Нос в веснушках, ямочка на щеке,
сама высокая, статная, а глаза-то… Сплошь синева – ласковая, манящая, как
свет чужих окон без занавесок, где жизнь видится уютной, беззаветной. И так
сразу тепло, так радостно. Точно нагрело весеннее солнце завалинку, а ты и
сидишь на ней, вставать не хочется.
Потом проснётся дед Фёдор в слезах, с улыбкой. Походит, покачается, и снова в
хандру. До девяти дней высох – не узнать. Соседи недоброе заговорили – видать,
следом отнесут.
Всю округу избродил. Ночами, будто украдкой. Будто стыдясь своего одиночества.
И на бережку посидит, на звёзды в реке посмотрит, и в лес сходит, комаров
покормит. Закончились места, куда шагнуть можно, так и забрёл на кладбище.
Сперва бродил вдалеке, у первых могил. Будто смелости набираясь. Как набирался
по молодости – чтоб подойти, чтоб заговорить. Да и о чём говорить? За жизнь
столько всего сказали. И сладкого, и горького.
А может, чего не досказали? Чего-то важного, отчего в груди рёбра всю душу
исполосовали.
Ночь стояла парная, душная, после жаркого дня.
– Да что ж я никак то…, – будто извиняясь, выдохнул дед, глядя на далёкую
могилку, и завопил. – Хорошая моя, никак. Ноги проклятые одеревенели. Аль
калоши такие…
Он разулся, стянул шерстяные носки, босо прошёлся по мягкой траве. Легче.
Подошёл к кресту своего старого друга, Максима Карпова, по-здешнему Карпа.
Опёрся об изгородь – будто ища поддержки.
Заговорил оттуда.
– Я ведь чаво пришёл-то… Нюрк. Помнишь, рыбу сушить вешали, а она вся
зачервивела? Это я её не накрыл. Угу, вот так. Опосля уж лазил на чердак, тюль
рядом кинул. Как если бы её ветром стащило. А помнишь, корова у нас зимой к
половицам примёрзла? Налила под себя, да и примёрзла. Я тады божился – намедни
стелил ей солому. Не стелил я.
Запамятовал постелить-то. Так вот.
Он зашел за изгородь, поправил у Карпа венки – пожухлые, хрупкие. Уж почти
год, как схоронили.
– И молоко… Нюрк, молоко-то…
Дед не договорил. Помолчал, подумал.
– Я чего пришёл-то…
Скрипнул калиткой. Неуверенно взглянул в сторону её могилки.
– Подойду, чаво уж.
Межа показалась долгой – за всю ночь не пройти. Ноги утопали в траве, кололись
о скошенный бурьян, но шли потихоньку.
Ничего не поменялось. Сырой смолянистый крест, рыхлый бугорок, шесть венков,
стакан с чашкой. Карточки нет пока, опосля. Да разве ж без карточки легче?..
– Я чего пришёл-то, – повторил дед, натирая лоб. Постоял, помялся. Прилёг
рядом с крестом, глаза – на небо, чёрное, безлунное. – Ты уж, как это…
Соль обожгла горло. Дед сморщился, но продолжил сквозь слёзы.
– Никчёмный я, Нюрк. На других поглядишь – живут как-то, крутятся. Кто в
огороде мотыжит, кто карасей с речки несёт, с покоса едет. А я вот таскаюсь…
Угла найти не могу. С тобой-то поохотнее...
Он прижался головой к кресту. Долго молчал.
– Неверный я тебе, Нюра. Неверный. Всю жисть смолчал – не решился. Как у нас
Веронька родилась… Господь Боженька, прости меня окаянного… Как Веронька-то…
Старик задрал горло свитера, утёрся.
– Другая у меня была.
И снова замолк, будто испугавшись своих слов.
– Мы тады с мужиками рождение-то отмечали, в Матвеевку нас занесло. Ну вот и
доотмечался. Как её звать – не скажу. Покажи – не узнаю. Но было, было!
Господи… Все годы с виной жил. И пред тобой, и пред Веронькой. Так и вижу – ты
одна с ней возишься, ночь не спишь, убаюкиваешь, вся измученная. А я… Тятька…
Сел, посмотрел на пальцы ног, пошевелил зачем-то. Обратно лёг, лицом к
кресту, руки под щёку.
– Ругай меня, костери на чем свет стоит. Кабы я мог вину-то загладить. Да разве
ж загладишь, где там. Что не сказал, жалею. Да ведь и знаю – простила б.
Скандалу было бы… Но простила. А таперича как же ж я… Не решился, когда
надо-то. Не мучай меня, Нюр. Дай хоть ночку поспать, чтоб тебя не видеть. И
глазоньками своими не топи меня, Нюр. Не топи Бога ради. То ли я – как рукав
непришитый. Ну а тебе-то. Неужто и дел там не найдётся, ежели за меня
ухватилось и не пустишь? Поспи хоть разок сама. Поспи, милая. За те ночи
бессонные с Веронькой… Поспи…
Скоро дед Фёдор умолк. В деревне загорланил петух, потом ещё разок. Выкатилось
солнце и ласковым светом погладило старика по щеке. Он спал без снов.
(С)

