Глубокое крымское лето 1982 года. Солнце лупит так, что асфальт на набережной
Ялты плавится под ногами, а море, лениво облизывая камни, шепчет о вечности.
Мы с Витькой, Лешей Рыбиным, Людой, Ишей и Марьяшей забились в крохотный
домик в Малореченском, который сняли за копейки у какой-то местной бабки. Домик
— три стены, щели в полу, зато с видом на море и виноградник за окном. Витька,
как всегда, выделяется: сидит на крыльце, щурится на закат, в черной майке,
несмотря на жару, и молчит. Его молчание — как отдельная песня, которую еще не
написал, но уже напевает про себя.
— Цой, ты опять в космосе? — ржет Иша, обгоревший до цвета вареного рака. Он
только что вернулся с пляжа, где пытался поймать краба и чуть не утоп. Люда,
хихикая, мажет ему спину сметаной из холодильника, приговаривая:
— Не
трынди, герой, сиди смирно!
Витька только улыбается уголком рта, лукаво, как будто знает что-то, чего мы
все еще не догнали. Он вообще такой: то ли здесь, то ли где-то в своей Японии,
о которой вечно рассказывает.
— Наталья Васильевна, — тянет он, подмигивая мне, — чайку? Или сразу
помидоры?
Я смеюсь. Помидоры — наш с ним культ. Вчера он притащил с базара
целый килограмм, красных, как его носки, и мы их ели прямо руками, сок тек
по подбородкам, а Марьяша фыркала, что мы как дети.
— Помидоры, Виктор Робертович, — отвечаю я, подыгрывая. — Но сначала
чай.
Чайник свистит, газ горит синим, как в нашей ленинградской коммуналке. Только
здесь, в Крыму, все иначе: воздух пахнет солью и можжевельником, а разговоры
текут лениво, как волны. Леша слоняется по комнате в своем клетчатом пиджаке,
который он зачем-то нацепил, несмотря на тридцать градусов.
— Рыба, ты бы хоть расстегнулся, — подкалывает его Витька. — А то сваришься,
как корюшка в томате.
Леша показывает язык, но пиджак снимает. Мы все ржем, и даже Марьяша, которая
обычно держится чуть в стороне, хихикает, поправляя свои кудри.
Вечером мы идем к морю. Витька тащит гитару, хотя никто его не просил. Он
вообще редко играет просто так, для компании, но сегодня, видно, настроение.
На пляже камни еще теплые, а небо — густо-фиолетовое, с первыми звездами. Иша
разводит костер, Люда достает бутылку «Ркацители», которую мы
купили у деда на рынке.
— За что пьем? — спрашивает Марьяша, прищуриваясь.
— За Крым, — говорит
Витька тихо. — За море. За нас.
Мы чокаемся пластиковыми стаканчиками, вино кислое, но в такой вечер это
неважно. Витька берет гитару, перебирает струны. Сначала просто наигрывает
что-то невнятное, а потом вдруг запевает:
Мне кажется, что это мой дом,
Мне кажется, что море — мой брат…
Голос у него низкий, чуть хриплый от сигарет, но цепляет так, что мурашки по
коже. Мы замолкаем. Даже Иша, который обычно не затыкается, сидит,
уставившись в огонь. Люда обнимает колени, Марьяша смотрит на Витьку, как
будто видит его впервые. А я думаю: вот он, тот самый мальчик, который в
Ленинграде казался таким неловким, а здесь, у моря, будто раскрылся, как
цветок под солнцем.
— Вить, это новая? — спрашиваю, когда он замолкает.
— Ага, — кивает он,
улыбаясь своей хитрющей улыбкой. — Для вас написал.
Леша хлопает его по плечу:
— Ну ты даешь, Цой! Это ж в рок-клубе рвать
будет!
Витька только пожимает плечами, как будто ему все равно, рвать или не рвать.
Но я-то вижу, как горят его глаза. Он уже там, в будущем, где его песни поют
толпы, а мы — просто первые слушатели.
Ночью мы возвращаемся в домик. Иша и Люда спорят, кто займет единственный
матрас, а Витька, как всегда, стелет огромное серое полотенце на пол. Я
устраиваюсь рядом, на старом одеяле, пахнущем пылью и морем.
— Наталья Васильевна, — шепчет он в темноте, — ты чего не спишь?
—
Думаю, — отвечаю так же тихо. — О том, как ты пел. И о помидорах.
Он
смеется, почти беззвучно, но я чувствую, как его рука касается моей. Легко,
будто случайно.
— А я думаю о Японии, — говорит он. — Там, говорят, море такое же, как
здесь. Только сакура цветет.
— Поедешь туда? — спрашиваю.
— Может,
— отвечает он, и я слышу, как он улыбается. — Но пока я здесь. С вами.
Утром мы идем на рынок. Витька, как обычно, в черном, хотя солнце уже печет.
Марьяша тянет его за руку, что-то щебечет про местные персики, а он кивает,
но смотрит куда-то вдаль, на горы. Леша тащит сетку с дынями, Иша жалуется,
что его снова укусил комар. Я иду чуть позади, любуясь этой странной компанией.
Мы — как стая чаек, шумные, разномастные, но вместе.
На рынке Витька вдруг останавливается у старухи, которая продает какие-то
деревянные фигурки. Он долго разглядывает резного дракона, потом покупает его и
сует мне в руки.
— Это тебе, — говорит. — Для Женьки. Пусть растет сильным.
Я беру дракона, а у самой горло сжимается. Витька, он такой — всегда знает,
как тронуть за живое.
Днем мы лазаем по горам. Иша с Витькой, как мальчишки, прыгают по камням,
Люда боится высоты и остается внизу, а Марьяша фотографирует всех на свой
старенький «Зенит». Витька лезет выше всех, стоит на краю обрыва,
раскинув руки, как будто хочет взлететь.
— Цой, не дури! — кричу я.
Он оборачивается, ухмыляется:
— Наталья
Васильевна, я же крымский орел!
Вечером мы снова у костра. Витька рассказывает про какого-то местного деда,
который научил его делать вино из алычи. Леша подхватывает, сочиняет байку про
подводную лодку, которую мы якобы видели. Все ржут, даже Марьяша, которая
обычно держится серьезно. А я смотрю на Витьку и думаю: вот он, настоящий,
живой, не тот замороженный Кай, каким станет потом. Здесь, в Крыму, он — наш
Цой, мальчик с лукавыми глазами и песнями, которые пахнут морем.
Письмо, которое мы потом отправим Майку, напишет Марьяша, но Витька добавит
пару строк своим мальчишеским почерком: «Наталья Васильевна, держи Женьку
в тепле. И не скучай. Твой Цой».
