BDSMPEOPLE.CLUB

Ревность!

Струйка слюнки на подушку… Так мило, как в детстве! Его сон — моя лучшая картина. Ночами бы напролет не отходить, наслаждаться, созерцать. Скапливать, хранить в памяти весь день и ближе к ночи возвращаться за новой дозой блаженства в его объятиях.

Невольным движением, попыткой встать и не разбудить, оживить его захват, почти смертельный своею нежностью, удержать свое и не отдать даже ночи, даже сну.

Безмятежное тихое его сопение лучше всякой колыбельной, лучше всякого снотворного успокаивает, умиротворяет, примиряет с самой собой, укачивает, качает, как в детстве. Уплывают мысли вместе с явью. Сон.

Трель телефона сквозь сон — как пулей вырванный кусок плоти. Одиночный выстрел, контрольный, в голову. Сна больше нет.

Выворачиваясь из объятий, прячусь от взгляда и слов, что произносит он сейчас. Они больно жалят (как ошалевшие пчелы, под кожу жало, чтобы сдохнуть, оставив часть себя во мне), отравив, испортив все, что позволило спать рядом с ним. Сейчас таким чужим.

И задохнуться обломком боли в груди от сжатых пальцев на соске.

— Поставь чайник, мне ехать надо! Потом поспишь, когда уйду!

Сейчас всё для него, чтобы легче, чтобы не заботился, знал, что всегда есть та, которая удобна рядом. Почти немая и достаточно глухая, незрячая, глупа не в меру. Ненавижу себя.

Сейчас всё для него. Умру потом.

Щелчок замка, тихое касание двери рукой вместо кивка головы, вместо поцелуя. Даже нет прощального взмаха руки. Как будто и не уходил, всё еще здесь, как будто вышел в соседнюю комнату, а не на другой конец города.

«Поспишь, когда уйду». Свернуться калачиком на его теплой еще стороне, выдох поглубже, сделать вдох посытнее и не отпускать запах его, оставить со мной, пока нет тепла его руки рядом.

Стадо баранов, прыгающих через забор… один баран, второй баран… пятый… двадцать третий… черный после белого.

У черного рога — колечки и мех длинными витыми локонами на боках подрагивает, сытый баранчик прыг через забор и на лужайку травку есть бежит.

У белой овечки рожки небольшие к головке изящной прижаты так близко, что и не видно их совсем, а на бочках выстриженными волнами белый ворс и проглядывает сквозь почти прозрачная розовая кожица, прыг следом за черным через заборчик, а там ее волк с серым пламенем в глазах.

Челюсти сомкнулись.

Предсмертным хрипом в моем сне трель забытого им телефона на его тумбочке огорчила все насчитанное стадо баранов. Ушли, сбежали, скрылись вместе со взмахом ресниц туда, откуда пришли. Глупые испугались. Попытка спать не удалась.

— Ты все еще там, а он ко мне уже мчится! Куда гордость дела? Он всегда ко мне по первому зову, даже ночью. Ты же видишь!

Трубка из ошпаренной ладони на пол, грязная, чужая, как будто не его вещь, как из чумного колодца. Что-то еще шепчет.

Мороз по коже щек к глазам, слезами готов сорваться, соплями от обиды все измазать, в ногах валяться, умолять не бросать, не прогонять.

Сама уйду, раз нет возможности быть рядом и не мешать. Мешаю, из-за меня вынужден ехать неизвестно куда. Не привести к себе, а на чужой постели быть с ней.

Быть с ней.
С ней.
Сумка, нижнее белье, туфли, какие-то еще тряпки, кольцо с брильянтом на туалетный столик. Забыть, выкинуть из сердца, так меньше боли. Не знать, что делать с подарками, наверное, нормально, но не сейчас.

Не забыть ключи, вдруг вернусь, еще не все вещи в сумке.

Осталась только серая полынь горечью на языке и белым инеем в душе. Белым инеем — белой двери.

Ключи остались там, за дверью. По ледяному дереву рукой, очерчивать круги, вот и всё, и не вернуться мне назад. Я не смогу в глаза смотреть опять ему. Лучше бы бараны продолжали прыгать через забор: один баран, второй баран… пятый… двадцать третий. Черный после белого.

Но передо мной белая крашеная деревянная дверь. Крепче стены, железобетона.
Колесики сумки по гравию: «Дыр, дыр, дыр, дыра, дура, дура, дура».

* * *

В моей квартирке на седьмом этаже пыльные окна, в них не виден рассвет. Воздух из черного перетекает в серый, потом он седеет на глазах, превращаясь в туман из слез, застилающих сейчас глаза мои. Были безоблачные рассветы. Яркое солнце, слепящее сквозь закрытые веки в утренний сон, самый крепкий. Не ценила, теперь плачу.

Всё не так. Горячий чай сжигает нёбо, на языке тонкой кожицей ожог. Оскоминой, катается, до слез. Не дал бы, предупредил, позаботился, а теперь некому. Одна.

Из бледной плесени свет становится серым заоконным непроницаемым маревом. Нет дня еще одного, сам ушел, никто не прогонял.

Серые от пыли окна блестят живым огнем серым, таким родным, нет, не могу, не буду смотреть, закрою. Усилием воли зашторенные окна наконец скрывают пыльные стекла. Я помою, потом помою, наверное.

Нет, не уходит серое пламя, моргаю, а не уходит. Отворачиваюсь, не могу отойти, не пускает, заколдовало — не оторваться. Открываю глаза — и вот опять утро.

Откуда-то снизу приходит боль в сердце.

Ничего не утаилось, не было желания скрывать. Слезы по щекам не от серого сверкающего пламени во сне, без всхлипов и истерик. В стекло витринное на меня смотрит чужое отекшее лицо. Всего три дня, а я уже не похожа на нее, ту, которая рядом с серым пламенем в глазах на заставке в телефоне. На изображении видны лишь его глаза, ни на что вокруг не ложится взгляд, только два серых факела, протяни руку — сгоришь без следа, и пепла не останется. Все унесет память, ничего не вернет, лишь боль в сердце снизу вверх. Привычно уже.

Могла бы хлопотать на кухне, готовить завтрак. Чай обжигающий подать и сыр, стекающий запахом вниз по хлебу, томной вкуснятиной, так, чтобы зажмуривал глаза, пряча пламя и от удовольствия мурлыча.

Были вечера долгие в гостиной. Не клубочком свернувшиеся в желтом кресле на седьмом этаже, а теплым медом растекающиеся по телу в неге и ожидании. В мягких касаниях к волосам губами. И озорным проникновением под маечку, таким, что дыхание кончается и морозные мурашки из оттуда вверх по телу, так что глаза сами собой закрываются и струною вытянутое тело до судорог в спине. Совсем не нежным проникновением к сокровенности, открытой только лишь ему. Немая просьба полузамкнутых губ и грубый приказ, срывающий в пропасть страсти. Таким, что срывает лавины в горах, тонны снега и белым облаком полуобморока несется вниз. До оторопи, до снежинок в зеркале от раскачивающегося в такт музыке в сердце. Снег снизу вверх.

Остались только дни, тогда с возбуждающим ожиданием новой встречи. С желанием идти быстрей, бежать, чтобы остаться в объятиях. Ненавистные несколько часов до Него. По расписанию два звонка в день: в обед, чтобы сказать «Приятного аппетита!», и к вечеру ближе, чтобы спросить, что на ужин для Него готовить.

И ни одним звонком больше, что бы ни случилось.
Чтобы не надоедала.
Чтобы не приелась.
Чтобы не подумал, что о нем забыли и не заботятся.
Чтобы не забыл сам о моем тихом существовании рядом.

Остались только дни, теперь несколько ненавистных часов превратились в самые желанные, и все теперь направлено на их продление. И если до сих пор рука тянется к телефону, чтобы сказать «Приятного аппетита!», то на полпути останавливается и остается, как ключи за дверью белой, деревянной, крашеной, прочнее стены, железобетона, в голове отражение, не смогу сказать, не смогу мешать, пусть думает, что забыла.

Всего три дня.

Темная ночь за серыми стеклами. Ярко-оранжевая тряпка по стеклам, в каждый уголок прямоугольной крепости от холода и сырости. Легко свешиваясь с проема на улицу, по дуге и диагонали вверх-вниз и снова в каждый уголок, не оставляя даже ворсинок на стекле. Стереть каждый развод серости, чтобы забыть.

Чтобы вылечиться и не болеть.

Чтобы спать и не просыпаться от собственных всхлипов и рыданий.

Ярко-оранжевой тряпкой по собственной памяти, закрыть, стереть, забыть, дать ему свободу от себя.

И танцевать под Эймоса Ли.

Иллюзия свободы, на глазах слёзы, нет, не помогло, но стало куражисто на душе.

Сумею, справлюсь, смогу. Построю защиту от памяти, от серого пламени, от пепла на душе, пусть еще больно, но нет возможности больше показывать ее всем, она только моя, только для меня. Серая боль — моя собственность.

Сквозь звучание музыки, заунывное бормотание о розовом счастье с милой, пробивается звук дверного звонка, негромко, чуть-чуть нарушая сопливую идиллию. Но настойчиво, требовательно, забирая все внимание только на себя.

Щелчок дверного замка.

Холодный блеск серого пламени проникает, прокрадывается сквозь невидимую стену моей защиты, так старательно выстроенной. Невероятным усилием воли, от которого сожмется все внутри в попытке не позволить изменить выражение лица. Чтобы ни один мускул не дрогнул, закостенел, замерз насмерть.

Не показать, как больно сейчас, комок в горле перекрыл дыхание, что не сглотнуть его и на волю выпустить нельзя. Даже задохнуться нет сил. Все судорогой стянуто, скручено, как струна на последнем пределе прочности, вот-вот, сейчас лопнет — и зазвенит тишина тысячью осколков разбитого вдребезги доверия между нами.

Паузу держать нет больше сил. Отвернуться, уйти, дать время забыть, не продолжать это мучительное противоборство, убивающее по одной клеточке его — меня — нас!

Глаза в глаза, кто первый отведет взгляд, тот проиграет в этой битве. Кто кого.

Только зачем, неужели ненависть сожрет то, что было «нами»?

Я слабее.

Нет сил больше смотреть и тонуть в этом сером омуте, затягивающем в свою губительную глубину, в которой и утонуть-то не жаль, но не сейчас, когда и так не хватает воздуха для дыхания. Как в разреженном воздухе, и голова идет кругом, между нами скоро молнии сверкать начнут и тучи соберутся, чтобы заполнить пространство пустоты, безнадеги, недоверия.

Бесконечно медленно теряя позиции, словно сознание, погружаясь во тьму сомкнутых век, опускаю вниз лицо, не делая глубокого вдоха, на выдохе шепчу: "Тебе лучше уйти. Сейчас!"

Произношу, задыхаюсь, умирая на берег выброшенной рыбой, чтобы потом всю ночь напролет реветь в подушку и пожалеть о том, что произнесла только что. И кричать в темноту, звать до хрипоты, до боли в изнасилованном криком горле, чтобы вернулся.

На кулак намотанные волосы не позволяют отвернуть совсем лица, не дают родиться новой паузе, взять передышку, продолжить, вынести приговор, убить, стереть, забыть под камнем.

Все несется на бешеной скорости, распугивая непрошеные мысли о мольбах, пощаде. Все слишком быстро, я не могу сопротивляться и влиться в новый этап игры тоже не успеваю.

— Ты все еще хочешь, чтобы я ушел? — Его пальцы свернули волосы в кулак, больно чертовски, почти невыносимо. До нового судорожного вздоха сквозь плотно сжатые зубы. И даже на змеиное шипение никак не смахивает.

Cтрах свинцовыми каплями под кожу.

Обессилевшими пальцами пытаться бесполезно втиснуться сквозь него, чтобы разжать, освободить, дать отойти. Не дать ему секунды на решение.

Скользкие его пальцы грубо мне в рот, как к себе домой: «Смотри, чувствуй, сука, какая ты мокрая, и всё, что есть, оно мое, и не отдам даже тебе, тварь, не верну».

Треск ткани, словно щелчок двух пальцев фокусника, и только две горящие полосы по спине и скользкий ледяной пот тоненькой струйкой по лбу на висок, медленно собирая подать из капель, таких же мерзких, вниз по веку на подушку, минуя ресницы.

Боль где-то там, внизу, не сладкая, тянущая, которая смывает, очищает, эта боль другая — тупая, грубая, которая скручивает, заставляет кричать. Зажатый его ладонью рот выдает только бульканье.

Желание сомкнуть зубы на его пальцах, начать сопротивляться, попытаться избавиться от боли. Податься вперед, чтобы уйти, не дать, освободиться.

Упреждающий удар: «Не смей!»

«Ты моя, моя, моя!» — горячий шепот у самого уха, мерно, резко, вместе с ним, так, чтобы не осталось и мысли другой, в тело и в душу, в тело и в душу. Завладевает, завоевывает, порабощает, оккупирует.

Как белые снежинки в черном небе в отсвете фонаря, раскачивается в зеркале мое отражение, слишком быстро, чтобы успеть сосредоточить взгляд, все смазано сначала до полос, и вот уже сплошное серое пятно перед глазами и не видно ничего, отчетливы лишь эти непонятно откуда летящие снежинки.

Нет и ни меня, нет и его, нет никого. Нет ярко-оранжевого сопротивления серому пламени, есть только пепел моего бунта. Есть только снизу вверх летящий снег и небо черное, без звезд.

— Тише, это вода, тебе должно стать легче, должно помочь. — Слишком нежное, слишком больное прикосновение к моей коже, умру от нежности своей к нему сейчас, такому беззащитному перед моими слезами.

— Я уйду, как только тебе станет лучше. — Лицо, опущенное вниз, подушечкой большого пальца по ногтям. Сожалеет.

А я нет.

— Не уходи. Прости.

Добавить комментарий


Ганс, 70 лет

Набережные Челны, Россия

Интересно! Написано по женски о женщине. Сказанное женщиной -Нет!- чаще всего имеет противоположный смысл.

Мурлыка, 48 лет

Саратов, Россия

) Да.. вот только тот Мужчина, который понимает, когда "нет" - это нет, а когда "нет" - это да... то Мужчина владеет миром)